יום שישי, 30 באוגוסט 2013

לתיבה של סבא - В Дедов Сундук מטדור - המקור הרוסי - Матадор - Русский оригинал

Матадор
Когда мне было шестнадцать лет, я написал ностальгический рассказ о своём раннем детстве. Рассказ назывался "Матадор". В рассказе, кажется, было два плана. На одном - фактический случай, происшедший со мной в детском саду в день смерти Сталина - пятого марта, 1953-го года - меня побили дети, причём также и ногами. На другом плане, служившем вступлением и заключением к этому случаю, были ностальгические описания вещей (тогда уже исчезнувших) и связанных с ними эпизодов моего раннего детства. Одно из них было использовано мной для названия того рассказа, поскольку заключало в себе некий смутный образ, значительный и волнующий, смысл которого не был мне ясен ещё много лет.

Детский сад работников "ГИПРОКОКСА" был одним из двух фокусов моего пространства в возрасте от трёх до семи лет. Находясь физически на его северо-западной оконечности, он располагался в подвале и на первом этаже большого жилого дома. Вход был через подвал, там были раздевалка, спальни и не очень страшная уборка. На первом этаже была большая комната, служившая залом для игр и столовой. 
На стене над деревянной лестницей между подвалом и первым этажом висела скромных размеров картина, на которой два нестарых человека (один был смутно знаком) задумчиво всматривались в даль красивого сельскохозяйственного пейзажа. Я часто смотрел на неё. Было ясно, что кроме людей, поля и горизонта, в ней присутствует что-то ещё. Мне нравилась эта недосказанность. Потом я узнал, что мужчины на картине были Сталин и Молотов. Картина называлась «Утро нашей родины». 
Когда я ходил в сад уже года два, в зале повесили две очень большие картины – рядом. На одной – Ленин принимает ходаков, на другой – Сталин – во весь рост, с трубкой, в блестящих сапогах, в своём кремлёвском кабинете. На письменном столе позади Сталина был виден мраморный и стеклянный чернильный прибор. Такой же точно прибор стоял на столе у моей мамы, в нашей единственной комнате коммунальной квартиры.
С внутренней стороны дома был двор, куда нас водили «на прогулку».
С одной стороны двор был ограничен сараями, с другой – низким штакетником, за которым был высокий кустарник, за ним – другой двор, со своими сараями – конец Света, иной, запретный мир. В штакетнике была большая брешь, через которую мы иногда проникали (строжайше запрещено!) в тот другой мир. Замирая от страха, не желая ударить лицом в грязь перед несколькими отчаянными «нехорошими мальчиками», я перелезал через поперечную жердь поредевшего штакетника: бегом по утоптаной тропинке между высоких кустов, вокруг незнакомых сараев, через зарубежную детскую площадку – и назад, задыхаясь, с гулко бьющимся сердцем.
В центре (легального) двора была чахлая клумба, вокруг которой устраивались игры. Самая любимая – в Чапаева: бешенная скачка, с пальто, наброшенным на плечи и застегнутым под шею, вытянутые руки – из под пальто – сжимают узду. Вперёд, за развевающейся буркой нашего вожака – бесподобного, по имени Миша. Младшая сестра Миши – Надя – тоже в нашем саду – тонкая, нежная (царевна из сказки) - королева. детского сада и моего сердца.
Игра в самолёты, то-есть в воздушный бой, также состояла в беготне, с руками распростёртыми как крылья, с жужжанием пропеллеров, прерываемым ради метких (но не поражающих) очередей бортовых пулемётов. Иногда над двором пролетал настоящий самолёт (знатоки опознавали «Летающую Крепость»), и тогда Борис («председатель дохлых крыс»), мой сосед по дому, бежал за ним, запрокидывал голову и кричал: «Лётчики, до свиданья!». Право на такую близость с лётчиками ему давала его особенная шапка – кожанная - настоящий летный шлем - с наушниками, ремешками и устройством для лётных очков. У Бориса были ещё и другие редкие вещи: под стать его кожанному лётному шлему было его ладное военного покроя пальто, кожей наружу, мехом внутрь.Такие ещё долго встречались тут и там. На внутренней стороне такого пальто (я узнал позже) была этикетка с надписью: «For Russian Fighters» - след горячих симпатий Американского народа во время не так давно закончившейся войны. К лацкану этого замечательного пальто у Бориса был привинчен маленький круглый значок: на багряном эмалевом фоне – золотой, незнакомый мужской, узкоглазый профиль. Мао Цзе Дун - «вождь китайских коммунистов». Точно такие - багряные с золотом, но со знакомым профилем значки – усатым и бородатым – Ленина, только усатым – Сталина – были у каждого, но такой – с незнакомым и косоглазым – только у Бориса. Отец Бориса работал какое-то время в Китае. 
В зале, перед картинами с вождями, во время еды (были дети, которые «плохо ели») происходили споры из-за посуды. Посуда была разнокалиберная. Было несколько высоких красивых чашек, за них спорили. Меня интересовали другие чашки – низкие, белого тяжёлого фарфора– таких было несколько. У них была необычная, нарочито простая форма. Позже такой стиль стали называть «модерн». Когда я поворачивал такую чашку  вверх  дном, то виден был рисунок: чёрный стилизованый орёл держал в когтях венок со свастикой (мы, дети - знали - «фашистский знак»). «Фашисты», «немцы», «оккупанты» были здесь, недавно.
Политические актуалии – разоблачения «врагов народа», суды и расстрелы были нестрашными. В аресты и расстрелы мы играли: конвоиры вели арестованного Врага Народа к месту казни, объявлялся приговор (знакомые, торжественные формулы), взвод целился, раздавался залп. Это называлось «вывести в расход», «поставить к стенке», «шлёпнуть» - привычные, нестрашные слова. Более пугающими были рассказы о шпионах и диверсантах. О них, увиденных в кино, рассказывали мои товарищи, но мои родители, почему-то  никогда не водили меня на такие фильмы.
Ябедничество, поощряемое администрацией и презираемое равно как преступными маргиналами, так и элитой, повидимому, вполне принималось массами. Присутствующий свидетелем при незаконном, делал удивлённо злорадное лицо и произносил нараспев: «Будет рассказано...».
Там же в детском саду произошло моё первое знакомство с социальными различиями. По идее их не должно было быть в «стране победившего социализма». Тем не менее, тогда как господствующей эстетикой в нашем сознании была эстетика пролетариата, в моей семье и в семьях моих товарищей царила совсем иная эстетика – тогда я не посмел бы её так назвать – буржуазная. Мы жили в районе, где большинство обитателей были работники проектных организаций, сконцентрированых в громадном конструктивистском здании, находившемся в его центре, а так же преподаватели и научные работники близлежащих заведений высшего образования. Наш детский сад принадлежал одному из проектных институтов, так что быт моей семьи и семей моих товарищей сильно отличался от господствовавшего в нашем воображении рабоче крестьянского эталона. Я страдал от этого контраста. 
Низшие слои общества всё же были представлены в нашем районе: дворники и уборщицы, подсобные рабочие, служившие в учреждениях и жилых домах, грузчики и продавщицы соседних магазинов. Одна девочка в нашем детском саду была видимо из такой семьи. Она носила всегда одно и то же платье из грубой ткани в мелкий горошек. Отец , приводивший её в сад, ходил в сапогах или в валенках, в стёганом ватнике и с мешком, заброшенным за спину. Если эта девочка с кем нибудь ссорилась,то грозила: «Вот я скажу папе – он придёт и зарубит тебя топором». Я ей завидовал. 
С парадной стороны дома, в котором нахоился детский сад, был скверик, в котором зимой образовывалась небольшая горка, и мы катались по ней на санках. Там, у подъездов по праздникам вывешивались флаги – красные – Советского Союза и красные, с голубой полосой – Украины. Однажды через этот скверик проскакал и исчез в подворотне, цокая подковами и высекая искры из булыжников мостовой, замечательный всадник, одетый в странный мундир и сапоги со шпорами. 
Скверик вёл к улице по которой меня приводили и отводили домой. Улица вела к зданию военной академии. По дороге я засматривался на проходивших офицеров в зелёных, серых, синих, чёрных мундирах или шинелях, на красные полосы их брюк, золотые и серебряные погоны, со звёздочками  разных размеров. Я завидовал моим товарищам, умевшим определять по этим звёздочкам воинские звания, и вообще замечательно разбиравшимся в звучных чинах и родах войск. О последних свидетельствовали эмблемы из золота и серебра: скрещеные, старинного образца пушки, крошечный танк, крылья, странного вида повозка, лира и чаша на тонкой ножке, вокруг которой обвивалась змея, роняя в чашу капли драгоценного яда. По праздникам мундиры становились более нарядными, пилотки сменялись парадными фуражками с замысловатыми кокардами, на груди появлялись ордена и медали (ещё один предмет зависти к экспертам), а у некоторых – на боку, или бережно несомые в руках –  такие желанные, недоступные – сабли с длинными кожаными темляками, или короткие кортики в инкрустированных ножнах.
В тот день (или на следующий?) на рукавах у многих офицеров появились странные, ещё непонятные повязки – красные, с чёрными полосами по краям, а у подъездов – как в праздник – флаги, но не обычные, а с чёрными «траурными» лентами. Дело было в том, что в отличие от всех остальных детей, родители которых работали в ГИПРОКОКСЕ, мой отец работал в соседнем проектном институте – ГИПРОСТАЛЕ, в котором рабочий день начинался часом раньше. Поэтому и в сад я приходил на час раньше всех остальных, и в тот особенный день, по-видимому, вышел из дома ещё до того, как прозвучала по радио сводка новостей. Через час стали приходить другие дети и сообщать невероятную и пугающую новость: Сталин умер. Невероятной она была для меня потому, что я чётко знал, что «Сталин бессмертен». Так деликатно и политически расчётливо разрешила моя мать, незадолго до того, мои сомнения и вопросы связанные с жизнью и смертью,
- Неужели все люди умрут?
- Да, все.
- И ты с папой?
- Да, и мы тоже.
- Даже Сталин?
- Нет, Сталин не умрёт – он бессмертен.
Пугающей эта новость была потому, что осмелились повторять такую очевидную и кощунственную ложь. 
Моё неверие продолжалось, пока один из горевестников не обратил против меня самого мою чрезмерную лояльность: «Раз он не верит, что Сталин умер, значит – он Сталина не любит! Давайте его бить!». И меня стали бить, причём, как уже сказано, ногами. Впрочем особых увечий мне не нанесли. Чувство обиды к матери за коварную дезориентацию в области экзистенциального я сохранял ещё много лет. 
Так разъяснилась загадка странных флагов и повязок. А уже назавтра такие повязки стали шить и в нашей квартире, у соседей на швейной машинке. Одну такую повязали на рукав моей чёрной «котиковой» шубки. Длинный мех рукава частично заслонял и сливался с чёрными полосами. Моя повязка выглядела неэффектно. Я был недоволен.
На пути ко второму фокусу моего пространства, повернув с улицы офицеров налево, мы попадали на широкий бульвар с каштанами. Его правую сторону занимало одно из рёбер огромного жилого дома, соседнего уже с нашим, в котором жили – две мои тётки - сестра матери и сестра отца. Таким образом, разумеется, и познакомились мои родители в далёком послевоенном году. Так же проживали в этом доме с десяток знакомых – друзья и сослуживцы моих родителей, семьи нескольких детей из нашего сада. По этому же бульвару прогуливались в выходной: моя мать (молодая и нарядная) поминутно останавливалась с очередной знакомой. На несколько тягостных минут я превращался в центр их внимания – «Ах, шойн а гройсер бухер!». 
На одном из углов бульвара находилась ещё одна достопримечательность из того первого рассказа – парфюмерный киоск. Это сооружение было миниатюрной пародией кремлёвской башни – круглое с диаметром до того узким, что было странно, как умещался там продавец и товар, с зубчатым обрамлением и конической крышей. Киоск этот, как оказалось потом, не был неповторимым плодом творческой фантазии своего создателя. Как почти всё в социалистическом хозяйстве, то был продукт планового серийного (хотя и не массового) производства. Так что через пару лет я обнаружил в других частях города ещё несколько точно таких же карликовых кремлёвских башен. Тогда же, всё ещё оставаясь уникальным, это заведение влекло меня к себе не только своей странной формой, но и чудесными, загадочными предметами, выставленными на продажу в его крошечной витрине. То были коробочки, пакетики, флакончики неведомого предназначения, отличные (так казалось) от прочего советского ширпотреба. Причудливые узоры, экзотические цветы, античные профили, иностранные надписи – как хотелось мне добраться до этих сокровищ: открывать, разворачивать, нюхать, смотреть – что там внутри. Никому и ни за что я бы не признался в своём порочном влечении.
Но иногда, проходя мимо киоска с отцом, мы останавливались у него, и, через амбразуру в крепостной стене, отец покупал только один, один и тот же предмет, из всего накопленного там богатства. Но и этот единственный предмет – лезвия для бритья «Матадор» - был таким замечательным – мужественным, опасным, таинственным и нездешним, что я всегда бывал доволен покупкой.
Всякий раз, когда отец вынимал новое лезвие, я получал верхнюю его обёртку – из плотной бумаги, с цветным рисунком: матадор, во весь рост – короткая вышитая куртка, чёрная странная шляпа, ноги в белых чулках до колен – прочно расставлены, красная мулета в одной руке, обнажённая шпага (сказочное оружие) – в другой – грозно (до поры) укрыта за спиной матадора. На створках обёртки – надписи: «Matador», «Razor Blades», «Made In Sweden». Бог знает каким образом очутился этот предмет капиталистической роскоши из потусторонней Швеции, в свободной розничной продаже по государственным торговым каналам Советского Союза. (Сейчас мелькнула догадка – реализация трофейных излишков?).
У отца была система: чтобы постепенно и экономно использовать остроту обоих режущих краёв, он поначалу хранил высушенное после бритья лезвие во внутренней пергаментной его обёртке, а после того, как  кончал использовать один край, хранил лезвие уже без обёртки. Тогда я получал и эту внутреннюю полупрозрачную бумажку, с тем же храбрым матадором на рисунке - белым контуром на сером фоне. Когда же отец вынимал из обёртки последнее лезвие в упаковке, я получал и саму упаковку – с тем же цветным изображением матадора, но на этот раз – с обеих сторон маленькой картонной коробочки.

Когда я писал тот первый рассказ, я уже читал Хэмингуэя, знал о его увлечении корридой и матадорами, был знаком с его идеей, что лишь человек, находящийся, как матадор, на грани смерти, живёт полной жизнью. 
Тогда же, за десять лет до Хэмингуэя и до ностальгии, я разглядывал портрет своего первого матадора – мужественного, сказочно вооружённого, нездешнего, и мне казалось - слышал вопли толпы, музыку пасодобля, бой копыт о твёрдую землю арены, видел кровавый полёт мулеты, обнажённый, смертельный блеск клинка, вдыхал тошнотворные испарения пота, крови и мочи, смешавшихся с пылью и стружкой арены. 
И вот уже почти сорок лет всё является мне тот пленительный образ: праздничное, возбуждённое великолепие стадиона, бесстрашие и отчаянный героизм матадора, ужас и красота схватки, и томительное предчувствие неминуемой победы быка.




Макаббим, Ноябрь, 2000. 

אין תגובות:

הוסף רשומת תגובה